Неприятная была контора, но самое неприятное было
ощущение ненужности работы, которой мы все
занимались. Потому что в металл шёл ничтожный
процент наших разработок, хотя иногда среди них были
вполне достойные внедрения. Ну, ладно, речь вообще-то
не об этом, это я для того, чтобы был понятным фон, на
котором мы все жили.
Но зато чего было в изобилии - это работы в колхозе.
Тогда умственных работников много и охотно гоняли на
сельхозработы. Почему так было - отдельная песня,
речь опять же не об этом.
И вот очередной раз осенью нас загнали в колхоз. Под жильё выделили свежеотремонтированный, по-моему, свинарник. Кроме крыши и кроватей всё остальное было во дворе. И, поскольку вечерами в деревне делать нечего, мы... Правильно думаете. Днём скидывались, посылали гонцов в магазин, и вечером были во всеоружии. Со временем ночи стали холодные, но инженеры разыскали на свалке (повезло!) нихром. Накрутили "козлов" и вечерами в углу жарко светились спирали. "Жить стало лучше, жить стало веселей", как сказал когда-то дорогой и любимый Леонид Ильич.
Был среди нас некий Женька, который (молодец!) взял с собой гитару. И после определённой дозы он начинал играть и петь. То ли плевать ему было тогда на всё, то ли проклятая помогала, но только я раз увидел кончики его пальцев на левой руке - они были совсем белые, и на них были глубокие вмятины от струн.
Была у него любимая песня. Вот эта.
Она мне тоже нравилась, но... у каждого свой Высоцкий. И я, как танк, пёр на Женьку, заказывая ещё одну, которая тогда лучше ложилась на моё тогдашнее настроение. И со временем стало так, что
Об этой песне писала Марина Влади.
"На улице, где находится театр «Эберто», стоит небольшое светлое здание. Здесь за фасадом прячутся ночной ресторан и небольшая гостиница. На втором этаже уже много лет живёт человек, который относится ко мне как к дочери, — русский цыганский барон в Париже Алёша Дмитриевич. Этот титул он, возможно, присвоил себе сам, но величавость и царственная манера держаться у него соответствующие. И потом, он как никто умеет заставить рыдать свою гитару, голос его, кажется, прорывается из самой глубины человеческого страдания и неизменно очаровывает ночных красавиц.
... Однажды мы приходим сюда днём. Дверь долго не открывают, потому что это необычное время для ночных завсегдатаев. Через несколько минут все же щёлкает замок и дверь открывается. Хрупкая фигурка отходит в тень и исчезает.
... Подруга Алёши — молодая светловолосая и бледная француженка, которая из любви к нему проводит ночи, переодевшись в цыганку, — говорит приглушённым голосом: «Он сейчас спустится, подождите здесь, наверху очень тесно».
... Алёша спускается, отрывистый кашель предваряет его появление. В темноте кабака лишь солнечный луч просачивается с улицы и танцует в табачном дыму. Ты стоишь в профиль ко мне, я вижу твои прозрачные глаза, слышу, как ты дышишь. В тот момент, когда ноги Алёши попадают в луч света, начинается как будто замедленная съёмка. Потом мы видим его лицо, натянутую на скулах смуглую кожу, исполосованную тысячью морщин, которые разбегаются от глаз — чёрных, блестящих и пронзительных. Глядя в упор друг на друга, вы берётесь за гитары — так ковбои в вестернах вынимают пистолеты — и, не сговариваясь, чудом настроенные на одну ноту, начинаете звуковую дуэль. Утонув в большом мягком кресле, я наблюдаю за столкновением двух традиций. Голоса накладываются: один начинает куплет, второй подхватывает, меняя ритм. Один поёт старинный романс, с детства знакомые слова — это «цыганочка». Другой продолжает, выкрикивает слова новые, никем не слышанные:
"…Я — по полю вдоль реки!
Света — тьма, нет Бога!
А в чистом поле — васильки
И дальняя дорога…
Вы стоите совсем близко друг к другу, и теперь я вижу в полоске света два упрямых профиля с набухшими на шее венами. Потом вдруг — одно движение руки: постой, послушай… И жалуется гитара, и мы тонем в её плаче. Солнце теперь светит с другой стороны, скульптурно вырисовывая ваши лица, потом и они уходят в тень, и видно лишь светлое дерево гитар и ваши такие разные руки, пальцы, рвущие струны. "