
Булат Окуджава написал свою "Грузинскую песню" за 40 лет до войны, развязанной Кремлём против очередного "братского" народа. Песня очень популярна и хорошо известна. Но мало кто знает, кто такая упомянутая в ней Дали. А ведь именно она сыграла важную роль в появлении песни.
Об этом в 2008 году, через 10 дней после начала войны, рассказал в журнале Огонёк Дмитрий Быков.
Слова были сочинены еще в марте 67-го, в ленинградской гостинице, где он жил по соседству с приятелем и ровесником, грузинским поэтом Михаилом Квливидзе. Он приехал выступать, с собой у него был блокнот с недавней заготовкой — первыми двумя четверостишиями, с которыми он не знал еще, что делать. Однажды днем к нему робко постучали. На пороге стояла молодая грузинка — с первого взгляда он вообще принял ее за подростка, пятнадцать лет или даже тринадцать, а между тем она училась на третьем курсе филфака Ленинградского университета. «Здравствуйте. Я из Сухуми, учусь в Ленинграде. Меня зовут Дали Цаава, я хочу показать вам стихи».
— Но я не знаю грузинского!
— Как? — она даже отступила.
— Вот так, не случилось. Дома говорили по-русски. Если при маме начинали разговаривать по-грузински, она обрывала: «Давайте говорить на языке Ленина».
— Но вы ведь окончили филологический в Тбилиси!
— Окончил, у меня тройка по грузинскому. Мне даже преподаватель сказал: «Стыдно грузину не знать языка!» Но я им владею в самых скромных пределах. Знаете что? Покажите стихи моему другу, он живет рядом, замечательный грузинский поэт...
И она пошла к замечательному поэту, но, кажется, с сожалением. Ей нравился Окуджава, она знала наизусть все его песни, он был любимым ее поэтом — после Бродского, конечно. В Бродского она была влюблена не на шутку, даже думала о самоубийстве из-за его холодности. Когда он начинал читать, постепенно повышая голос, закрывая глаза, чуть раскачиваясь, она сжимала виски руками и шептала подруге: «Я сейчас умру».
С Бродским был даже стремительный роман, они виделись во время его коротких приездов в Тбилиси, она посвятила ему прекрасные стихи о грехопадении в городе, усыпанном мертвыми листьями. Он ответил стихотворением «Ну как тебе в грузинских палестинах?» — доброжелательным, но далеко не таким пылким, как ее собственное посвящение. После его отъезда за границу она каждый год, в день его рождения, приходила к его родителям. У нее на руках в 1985 году умер его отец.

А с Окуджавой они увиделись только в феврале 1983 года, когда он приезжал в Тбилиси. Она подошла к нему после выступления и сказала те же слова: «Здравствуйте, я — Дали». И подарила книжку стихов. Он был поражен: ему и в голову не могло прийти, что она действительно станет поэтом. Ему просто имя понравилось — и тогда, в ленинградской гостинице, он сразу написал два недостающих четверостишия: «В черно-красном своем будет петь для меня моя Дали...». В первом варианте вместо слов «Царь небесный пошлет мне прощенье за прегрешенье» было более точное и грустное: «Ваши души — они наказанье мое и прощенье».
Таким же наказаньем и прощеньем, вечным упреком и убежищем для Окуджавы была Грузия, символом которой он сделал студентку Дали.

.. Что делал бы сейчас Окуджава, что говорил бы? Представить это невозможно: в стране, где существовал, пел, высказывался Окуджава, не могло произойти русско-грузинской войны, а в стране, где до нее дошло, не может быть никакого Окуджавы, для него просто нет места. Он был нравственным и эстетическим компасом — на его поступки и высказывания можно было ссылаться как на образец последовательного и красивого поведения. А в сегодняшней ситуации, где всем правит неизбежность и не осталось выбора, красивого поведения нет. Оно не предусмотрено. Все только и делают, что клеймят друг друга, обзываются в худших школьных традициях, и оттого те, кто мог бы сказать что-нибудь осмысленное, попросту боятся открыть рот.
Трудно сегодня упрекать отца и дядьев Окуджавы за то, что они позвали в Тифлис 11-ю армию и с ее помощью осуществили большевистский переворот. Они надеялись, что Грузия получит в составе СССР максимально широкую автономию, и Ленин им такую автономию пообещал. Это потом Сталин перечеркнул все обещанные Лениным свободы, включая право на внешнеэкономическую деятельность. Сталина грузинские большевики ненавидели, называли «горийским попом», презирали за необразованность, не признавали за ним ни малейших революционных заслуг. Он в ответ упрекал их в национализме, в недостатке уважения к российскому пролетариату... В 1927 году он добьется исключения из партии старших братьев Шалвы Окуджавы Михаила и Николая. Они отбудут ссылку, вернутся, будут восстановлены в партии, но во второй половине 30-х Берия по требованию Сталина доберется до всех. В том числе и до отца Окуджавы, который из-за конфликтов с Берией к тому времени покинет Грузию и станет парторгом Уралвагонстроя. Там, в Нижнем Тагиле, его исключат из партии в феврале 37-го, а арестуют в Свердловске, куда он поедет добиваться правды. А спасти его будет некому — Серго Орджоникидзе уже застрелится (или будет застрелен, всей правды мы никогда не узнаем).
Окуджава боготворил отца. Если при нем задевали его память, мгновенно каменел. Как вспоминала Евгения Таратута, при воспоминании о нем и о трагедии своей семьи он и в 45 лет не мог удержать слез. Он долго оставался правоверным коммунистом, а интернационалистом был до последнего дня, резко осаживая любого, кто пытался при нем затеять спор о преимуществах одного народа перед другим. И при всем своем позднем презрении к советской власти он всегда считал национальный конфликт наихудшим злом, так что крах коммунизма приветствовал, а распаду СССР ужасался.

И потому именно сюда отправился он с молодой невестой, Ольгой Арцимович, в ноябре 1963 года, взяв командировку от «Литературной газеты», в которой уже не работал, но сохранил друзей. Джансуг Чарквиани рассказывал о приезде русских поэтов на юбилей Маяковского: «Мы сидели в кабачке под Тбилиси, пели, я все ему говорил "Булат, ты грузин!" Он отмахивался: какой я грузин? А мы с Отаром Чиладзе настаивали: ты же наш!». Он посвятит им потом — братьям Чиладзе и Джансуг — свой «Последний мангал» и цикл «Фрески», написанный сразу после путешествия. Эдуард Елигулашвили вспоминал: «Старый духан на склоне горы у храма Метехи, Кура под окнами, грузинские поэты братья Чиладзе и Джансуг Чарквиани напевают грузинские песни, звучат тосты... Неожиданно открылась дверь помещения и в задымленный зал вошел местный рыбак с только-только выловленной рыбой, еще трепыхавшейся на плетеном блюде. Наметанным глазом выбрав нашу компанию, он вывалил прямо на столешницу свой улов: «Вам, дорогие, кушайте на здоровье!» Оля никак не могла поверить, что все это не подстроено, что для рыбака это обычный заработок, что за рыбу тут же расплатился кто-то из застольников: «Кто придумал, ребята, кто все так придумал!»—повторяла она в восторге».
У Окуджавы была мечта приехать в Грузию с Марленом Хуциевым, с которым он дружил с 1962 года, со съемок «Заставы Ильича» в Политехническом. У него и стихи об этом были: «Мы приедем сюда, приедем... Мы откроем нашу родину снова, но уже для самих себя». Мечта эта не осуществилась, и в Тбилиси они ездили врозь. Один из самых печальных и странных приездов был в феврале 1983 года—тогда Окуджава оказался в очередной опале. После разгрома «Метрополя» (он там не напечатался, но мог бы по-пушкински сказать «Все мои друзья были в заговоре») в литературе воцарилась реакция; Андропов завинчивал гайки, добивая последних диссидентов. Окуджава впервые в жизни всерьез задумывался об эмиграции. И тогда Теймураз Степанов—спичрайтер и помощник Шеварднадзе—предложил ему приехать в Тбилиси, пожить, осмотреться: может быть, Грузия опять его укроет? Он приехал на две недели, выступил перед журналистами «Вечернего Тбилиси» (уговорил Степанов, Окуджава был простужен и избегал публичных встреч), побывал на «Грузия-фильме», где Абуладзе — с ведома и под прикрытием Шеварднадзе — уже снимал «Покаяние»... Тогда эмиграция не состоялась, но думал он о ней серьезно. Ему предлагали в Тбилиси, как рассказывал он московским друзьям, «на самом высоком уровне», жилье и публикации. Он тогда остался в Москве, от которой отрывался с трудом, но за помощь поблагодарил.

Мы почти ничего не знаем о том, как относился он к Грузии после развала СССР. Знаем, что Гамсахурдиа вызывал у него резкое неприятие, как и у другого великого грузина, Мераба Мамардашвили. Знаем, что в Тбилиси он в 90-х уже не бывал ни разу. Знаем, что считал межнациональные войны самым страшным последствием краха империи. И кажется, сегодня он имел бы все основания сказать: как бы ни был плох Советский Союз, то, что его сменило, еще хуже.
Чудо Окуджавы возможно было только на пересечении двух кровей и культур — грузинской и армянской; на границе двух миров — русского и кавказского; на слиянии двух традиций — арбатской и горской, для которых одинаково священен кодекс чести. Эти два мира он слил в себе, как сливал стихи и мелодию в нерасторжимое гармоническое единство. Сегодня его мир разорван. Я помню, как в Баку Сергей Никитин запел песню Окуджавы, и в зале поднялся свист: сын армянки! Никитин допел, но из зала потянулись люди, к концу песни там оставалась едва половина.
Если в чем и было оправдание СССР, так это в немногих ангельских голосах, которые там звучали. Но лучшее гибнет первым. И какой бы тяжкой потерей ни была для всех нас смерть Окуджавы, хорошо, что он не дожил до августа 2008 года.